Известная поговорка гласит, что „война родит героев".
Понятно, что современная воздушная война, требующая от своих участников еще большего героизма, создала большое количество сильных духом людей. Тот, пока еще рыцарский образ воздушного единоборства, который царит до настоящих дней в воздушной войне, требует от всех работников военного воздушного флота постоянного проявления того, что, по земным понятиям, считается „героизмом а для „воздушников" это всего лишь „нормальная" работа.
Для того, чтобы хоть немного познакомить читателя с теми переживаниями и обстановкой современной воздушной войны, в которой и протекает боевая работа летчиков и воздухоплавателей, мы ниже помещаем несколько подлинных рассказов самих участников ее.
Эти скромные, бесхитростные рассказы могут служить и лучшей характеристикой их авторов-воздушных бойцов. Для образца „безопасной" работы на привязных аэростатах, этих безобидных „колбасах", помещаем описание одного из эпизодов этой тяжелой и скромной работы. Военный Воздухоплаватель А. Воронцов так рассказывает о своем прыжке на парашюте с горящего аэростата.
„Наш воздухоотряд стоял недалеко от извилистой Березины, в деревне чуть южнее местечка Крево.
25-го Августа 1917 года было ясное осеннее утро, прозрачность воздуха обещала дать новые наблюдения: дул небольшой норд-вест. Как артиллерист-наблюдатель, я сел в корзину: просил поднять меня повыше.
Сданный на высоту 580 метров в самом лучшем расположении духа, благодаря ясному теплому утру, я усердно смотрел в свой восемнадцати-кратный бинокль; северо-западный ветерок, метров 5 в секунду, немного затруднял наблюдения.
Не успел я провисеть в воздухе минут 10, как мне по телефону снизу передали:
„На вас летит с северо-запада германский аэроплан". Телефон перестал действовать, и я моментально почувствовал легкий толчок корзины к земле и услышал шум заработавшей лебедки. Меня только удивило немного* что сообщив мне о приближении аэроплана, меня даже не спросили по обыкновению, опускать ли аэростат.
Я решил, что аэроплан, очевидно, уже близко от меня, повесил бинокль на борт корзины, попробовал, не отцепилась ли случайно каким-нибудь образом стропа парашюта от моих помочей на спине, взял в руки ружье-пулемет Льюиса, осмотрел его и приготовился встретить аэроплан огнем. Но как я ни искал аэроплана с северо-запада ничего разглядеть не удалось; вдали я видел рвавшиеся в воздухе дымки наших шрапнелей и недоумевал, неужели это была причина, заставившая нас выбирать аэростат.
Глаза мои впились в пространство, как вдруг я услышал справа, совсем близко, зловещее гудение аэропланного мотора. Я лишь успел повернуться направо и так же быстро перебросить ружье-пулемет на задний борт корзины, как увидел падавший на меня под углом в 45° аэроплан.
Его поверхности красиво блестели в сиянии солнца. В тот же миг я услышал ужасное таканье пулемета и увидел дымовой след летевших на меня пуль.
Ни секунды не теряя, я открыл по аэроплану огонь из свсего Льюиса.
Сияние солнца до боли резало глаза. Мне казалось, что падавший на меня аэроплан, не успев взять высоту, врежется прямо в мой аэростат, и мы оба в бесформенном горящем клубке полетим, как камень на землю.
Но через секунду аэроплан уже скрылся над рулевым мешком; я поставил пулемет в угол корзины и только успел обвести глазами вокруг оболочки аэростата, не видать ли дымка, не горит ли аэростат, как почувствовал, что корзина с резким движением ушла из-под ног.
Мне было ясно, что аэростат зажжен, уже лишился сразу большого количества газа и падает (хотя ни дыму, ни огня я не видел: их скрывала от меня нижняя поверхность оболочки). Нечего было долго соображать: у меня был один шанс спастись от верной гибели, — выброситься на парашюте, не медля ни секунды, дабы иметь возможность приобрести скорость падения,—большую,, чем скорость падавшего, горевшего аэростата, чтобы таким образом дать возможность парашюту отделиться от аэростата и благополучно развернуться. Я встал на борт корзины, попробовал, не зацепилась ли где-либо стропа, связывавшая меня с парашютом, и, сделав шаг в воздухе, прыгнул в пропасть ногами вниз.
Я чувствовал, с какой страшной быстротой я падаю вниз; рубашку ветром задирало кверху. У меня мелькнула мысль: неужели парашют не развернется, и мне суждено камнем долететь до земли и превратиться в лепешку.
Но уже в следующий момент я одновременно услышал над собой шум развернувшегося шелкового парашюта и ощутил довольно-таки резкий толчок кверху вследствие замедления падения.
Взглянув к небу, я увидел над собой на голубом фоне красивый кремовый парашют, медленно спускавший меня на землю.
Но каков был мой ужас, когда в следующий же момент я заметил, что меня настигает горящий аэростат. Черный дым и красные огненные языки стремительно падали на меня. Я подумал: неужели судьба дала мне шанс спастись на парашюте лишь для того, чтобы, злобно насмеявшись над несчастным, заживо погрести его под горящими остатками оболочки.
Но не суждено было погибнуть мне.
Норд-вест, который мне мешал наблюдать в бинокль, отнес меня с парашютом в сторону, и - вся горевшая бесформенная* масса с шумом пролетела вниз мимо меня; меня даже обдало теплом от огня.
От радости я не знал, что мне делать. Я был на седьмом небе, медленно приближаясь к родной земле. Я видел, что меня несло на болото, в грязную ржавую воду. Подумал, как бы только не потонуть, но успокоился, увидев невдалеке лошадь, бродившую по колени в воде; стало-быть грунт твердый.
На высоте около шестидесяти метров над землею меня начало вертеть вокруг вертикальной оси. В виду порядочной скорости горизонтального движения по ветру это не обещало ничего приятного, так как грозило сильно ударить меня спиною об землю в том случае, если бы к моменту касания ногами земли меня не повернуло лицом по направлению движения. Но и тут мне повезло: я как раз влез ногами по колени в болото в тот момент, когда был повернут лицом по ветру. Но так как я не мог отцепить карабин парашюта (для большей надежности солдаты связали его шпагатом), то в этот момент меня неожиданно грубо дернуло за шиворот, и с протянутыми вперед руками я полетел на грудь в грязь и, как на салазках по льду, понесся по ржавой поверхности болота.
Надутый ветром парашют быстро тащил меня к нашим проволочным заграждениям. Ножа из кармана я не мог достать, чтобы перерезать веревку: мешали помочи парашюта; попытка ухватиться за небольшие кустики, попадавшиеся по пути, тоже не увенчались успехом: я лишь царапал себе руки. Подоспел солдат и ухватился за стропу,—нас обоих потащило; только когда подбежал второй солдат, нам втроем удалось остановить движение парашюта.
Я поднялся на ноги весь мокрый и в грязи, без фуражки, слетевшей, очевидно, во время моего прыжка из корзины. А в душе разливалась тихая радость: я был спасен
Мы думаем, что уже из этого коротенького рассказа самого потерпевшего, в котором нет никаких прикрас и „сгущения красок", видно, что и работа на привязных аэростатах требует определенного героизма. В еще более тяжелых условиях протекает боевая работа на больших дирижаблях, предназначенных для налетов на глубокий тыл противника с целью бомбометания. Вот воспоминания о налете „Цеппелина" на Париж одного из участников крупного рейда дирижаблей:
— „Ничего не видно...
Что такое? Не испортился ли аппарат, сбрасывающий бомбы, или они упали не разорвавшись?
Секунды кажутся вечностью... Неужели все путешествие напрасно...
Вдруг небо становится океаном света... Столбы света бесчисленных прожекторов прорезают облака; кажется, будто весь Париж был разбужен этой борьбой в необъятном пространстве.
Со всех сторон свистят шрапнели, слышится грохот разрывов. Минуту спустя после падения первой бомбы, один из прожекторов открывает местонахождение нашего дирижабля; люди закрывают глаза, ослепленные ярким светом; в гондоле настолько светло, что на карте можно прочесть мельчайшие надписи.
Уже почти все прожектора преследуют нас.
— „Направление на северо-восток, подъем рулем глубины",— раздается команда.
Дирижабль в полосе ветра несется полным ходом, все еще преследуемый лучами света и рвущимися вокруг шрапнелями...
„Бум"... на этот раз очень близко... Снова „бум"... Если мы сейчас же не уйдем в облака, мы погибли.
Вот мы во мгле... Пилот оставляет руль глубины и берется за руль направления; больше подниматься не следует, — за это можно поплатиться неожиданным спуском.
Впрочем, теперь не имеет значения, лететь ли на 200 метров выше или ниже,—все-равно неприятельские снаряды не достигнут этой высоты.
Длинная огненная полоса, свистя, прорезает облака; кажется, вот-вот коснется нас. К счастью, скрывающее нас облако сопровождает нас дальше. Второй и третий выстрелы следуют один за другим.
Захватывает дыхание от страха при мысли увидеть дирижабль, объятый пламенем.
Трудно сказать, сколько времени мы так путешествуем, освещаемые прожекторами, которые находят нас даже в облаках.
Мало-по-малу сияние прожекторов удаляется, и мы снова в царстве мрака.
Раздается команда:—„Руль глубины на спуск".
Дирижабль спускается, и направо мы оставляем Париж, который легко узнать по лучам света и темно-коричневой окраске облаков.
Лейтенант ставит на карте точку... Ветер опять переменился на юго-восток и значительно усилился. Наклонившись над картой, офицеры проверяют направление.
— „Еще на 40° на правый борт!"
Вдруг откидная дверь в потолке гондолы открывается и оттуда появляются две ноги в гетрах. Это—инженер.
Он объявляет, что запасный резервуар бензина был прострелен, опорожнился, и несколько осколков снарядов попали в один из отсеков аэростата.
— Остановить двигатель, чтобы сэкономить бензин.
Правильно ли действуют машины?
— Как и прежде.
Но вот снова мы освещены лучами сбоку и спереди,—это нас „нащупывают" автомобильные батареи.
— Осмотреть хорошенько отсеки.
— Я спущусь как можно ниже.
На восточной стороне небо ясно, и прожекторы усиленно ищут нас. Они находятся в населенных местах и по берегам рек; французы поместили их там, думая, что линии рек являются для нас по ночам лучшими ориентирами.
Бесчисленное множество неприятельских аэропланов, будто звезды, стараются окружить нас; они то исчезают, то кажутся маленькими красными точками.
Дирижабль продолжает нестись по ветру по направлению к северу. Порча отсеков не серьезна. Офицер становится у руля глубины, так как ориентироваться невозможно, а пилот согревает себя, выпивая все содержимое термоса. Командир отдает приказание спуститься, чтобы узнать где мы находимся.
Плотная мгла окутывает нас, и в ее промежутках мы различаем цепь маленьких красных огоньков. Это—Ля-Манш,—его сразу узнаешь по сверканью воды, а красные огоньки, это—огни судов.
Но мы слишком низко спустились, так как внезапно появляются световые полосы прожекторов и нас находят.
— Руль глубины на подъем! Направление 90°.
Аэростат делает скачок в облака и спускается четверть часа спустя.
Успокоившись, мы согреваемся и закусываем. Командир предлагает офицеру отдохнуть, и последний, несмотря на рев мотора, тряску и холод, засыпает на полу гондолы. Сам командир, чтобы быть настороже, становится у руля направления, а пилот смотрит вниз, перегнувшись через борт.
Мы должны находиться вблизи берегов Голландии.
Командир приказывает спуститься и следит глазами за стрелкой высотомера: 800, 600, потом 400 метров.
Ориентироваться все еще невозможно. Мы летим над поселками, а быть-может и над высоким берегом. Опять берем то же направление, работая двумя моторами. Снова появляется инженер и предупреждает нас, что надо остановить боковой мотор,—один из вентиляторов сломался, и на починку потребуется полчаса.
Командир берется за ручку телеграфа и передает: „Полная работа носового мотора"; затем он осведомляется о количестве имеющегося у нас топлива.
— Около 1.200 литре в, г. командир.
— Это не много, но должно хватить. Хорошо, что мы экономили бензин. Снова открывается окошечко, и офицер указывает нам, где находится „Цеппелин".
Мы летим высоко над морем, а против нас—бельгийское побережье. Командир и лейтенант ставят на карте точку.
Облака мало-по-малу сгущаются, и только по временам можно различить берег и маяк в 0.
С платформы раздается сигнал телефона:
— Два аэроплана с левого борта.
— Открыть огонь!—кричит в трубку командир.
Немедля офицер-радиотелеграфист сбрасывает с себя шубы и бросается по лесенке, ведущей к пулемету, помещающемуся наверху. В свою очередь другой готовит пулемет в передней чаети гондолы.
— Та... Та... Та...
С поразительной быстротой две ярких точки приближаются к передней части аэростата с левого борга.
Мы сейчас же атакуем передний.
Огненный шар летит на нас, рассыпается на множество маленьких потрескивающих искорок, которые мчатся обратно, увлекаемые течением воздуха:
Недолет!
— Заело, черт возьми!..
Лейтенант срывает с себя перчатки, ветер сметает их с площадки, но он не обращает на это внимания, и вскоре пулемет снова работает. Вторая светящаяся точка приближается сбоку, слышится уже шум мотора: но едва успел этот аппарат выбросить свои ракеты, как вдруг он стремительно Надает на землю.
— Сбит!—доносится в свисте ветра крик лейтенанта и пулеметчика. Однако, первый аэроплан поворачивает и нападает сзади, с правого борта.
Та... та... та...
Внезапно он делает поворот перед дирижаблем: неизвестно поврежден он или уклонился от близкой встречи.
Снова он выпускает яркую ракету,—опять недолет.
В это время наш пилот стремительно поднимает дирижабль, и попытка следовать за нами была бы гибелью для врага.
Опять светлая полоса направляется перпендикулярно к нашему аэростату,—это, вероятно, ракеты с аэроплана.
— Мотор „В" в исправности — доносят по телефону из задней гондолы.
— Мотор „В" полный ход!
Радио-телеграфист возвращается в свое отделение и посылает в штаб следующую радио-телеграмму: „Успешно бомбардировали Париж. На обратном пути сбит неприятельский аэроплан".
Облака постепенно тают, и по предположению командира мы должны находиться над Эйфелевой башней. Несколько времени спустя выясняется, что мы летим в окрестностях Экс-ля-Шапель, и из Кельна мы получаем по радио следующее указание: „Падение барометра, поднимается ветер". Если все будет хорошо, то мы вернемся через добрых полчаса. Вдруг раздается сигнал:
— На верхнюю платформу!—перед нами аэроплан.
— Проклятие!
Тут офицер лезет наверх, где наводчик как раз налаживает пулемет.
— У нас только две ленты патронов, лейтенант.
Постепенно светящаяся точка приближается, кажется необыкновенно маленькой; два пулемета ждут, подстерегают момент, когда во мгле обрисуются контуры. Но что это? Небольшой шар несется прямо на нас и, свернув, проносится мимо; у винта его захватывает воздушный вихрь и уносит от нас.
Лейтенант разражается хохотом; опасаться больше нечего. Не узнали электрического света шара—пилота.
Командир протягивает ему листок: это — перехваченная депеша с Эйфелевой башни: „ Этой ночью цеппелин пытался бомбардировать окрестности Парижа, артиллерия и аэропланы заставили его удалиться в западном направлении. Он, вероятно, упал в море. Бомбы попали большей частью в сад, убиты женщина и ребенок. Материальные убытки незначительны".
Рассветает и восток окрашивается постепенно в розовые и фиолетовые цвета, затем над багряными облаками показывается солнце. Но нам некогда любоваться этой картиной; теперь мы должны находиться по близости от нашей базы; наш командир отдает приказание спуститься.
Пилот кладет рули на спуск.
Дирижабль наклоняется, корма поднимается кверху настолько, что в гондоле люди должны цепляться за что-нибудь, чтобы не упасть.
Сначала мгла окутывает нас, потом исчезает весь дирижабль, и вскоре мы в полной темноте. Высотомер показывает: 1800, 1400, 1000 и 600 метров. Командир передает по телеграфу в машинное отделение:
„Уменьшить ход наполовину".
500, 400, 350 метров; дирижабль замедляет ход, спускается очень медленно.
300, 280 метров; сначала проступает неясный свет, потом становится все светлее.
250 метров; легкий туман.
250 метров; ясно видно землю; мы летим над деревней, через которую проходит линия железной дороги.
— Следовать по линии железной дороги!
Все, перегнувшись через борт, смотрят в бинокль. Через 10 минут мы невдалеке от крупного центра.
Сейчас мы летим как раз над городом; дети гурьбой выходят из школы, махая платками и шапками. Дальше мы видим даже раскрытый зонтик и, в самом деле, оглядывая оболочку, мы замечаем, что дождевая вода стекает со всего корпуса дирижабля.
— Это городок Нордгольц сообщает лейтенант командиру. Эллинг находится вон там.
Несколько минут спустя командир дает сигнал „причаливать".
Мы благополучно вернулись..."
Конечно, не всегда так благополучно оканчивались серьезные воздушные предприятия. Но когда их участники погибали, то понятно, что им было не до „воспоминаний", а за них никто другой не мог рассказать о тех воздушных драмах, которые происходили в спокойной своим величием, лазоревой выси бездонного кеба.
Героизм работников воздуха зачастую проявлялся не только в пылу боевых схваток, но зачастую и просто в рискованном полете. И тогда, когда этот риск бывал необходим, и от отваги летчика зависело спасение подчас тысяч его земных собратьев, тогда полет становился подвигом, достойным восхваления.
Для примера мы помещаем воспоминания одного из героев Красного Воздушного Флота, славного летчика Всеволода Лукьяновича Мельникова, чья удаль и беззаветная отвага известна далеко за пределами нашей воздушной семьи. Два ордена „Красного Знамени", которые украшают грудь этого героя, служат ему лучшей характеристикой.
В печатаемом ниже рассказе В. Л. Мельников так просто и бесхитростно повествует об одном из своих подвигов, когда он своим полетом над Кавказом спас несколько тысяч человек, как-будто бы речь идет о самом пустяшном полете.
„В конце марта 1921 года тифлисская радио-станция совершенно неожиданно приняла радио-телеграмму, смысл и приблизительное содержание которой гласили: „Станция Арарат. Совершенно отрезаны от внешнего мира, голодаем, нет боевых припасов, войска раздеты и изнемогают от усталости. Необходима немедленная помощь с севера и хотя бы 20 пудов золота на аэропланах".
Оказалось, что, развивая свой успех в меньшевистском Закавказье, Красной Армией было выделено несколько полков для утверждения советской власти в Закавказской Армении. На долю горсточки русских и армян выпало водворять порядок и охранять границы целого края, заключенного в четырехугольнике: Семеновский перевал, озеро Гокча, Александрополь, Ваязет-Джульфа (русская).
В соседнем Нах-крае и на территории еще занятой нами Армении хоть шаром покати,—нет ни хлеба, ни скота, ни леса. Вся масса мирного населения навалилась на армию и быстро съела и без того скудные запасы. Голод уже стучался в двери, шпалы и стропила домов почти все разобрали на топку паровозов. Грозила остановка броне-поездов, единственного оплота и надежды. Солдаты острили: „Полезем на Арарат, разберем Ноев ковчег на дрова,—чего ему зря валяться"...
Почти сорок дней находились красные в полном неведении о том, что происходит на белом свете. Получив радио, войсковое командование в Тифлисе призвало начавиарма и предложило ему организовать доставку золота, важных документов и газет в Нахичевань. В то время в Тифлисе стоял наш истребительный дивизион, вооруженный исключительно „Ньюпорами", и два разведывательных отряда с парой дряхлых „Сопвичей". Ни то, ни другое не годилось. Предстояло покрыть в один конец около 400 верст, из коих 150 верст над горами в 12.000 футов высотой и около 200 верст над территорией противника; более или менее сносными представлялись последние 50 верст в долине р. Аракса. О вынужденной посадке нечего было думать.
На наше счастье в дивизионе оказался „D. Н. 9.", вывезенный из Баку,—правда, очень древний, „покореженный", с текущими блоками мотора, но все же более пригодный для осуществления задания, чем все остальные.
Перелет был предложен мне. Пассажир-помощник у меня был красвоенлет нашего же дивизиона — К-ин. С К-ным мы уже были связаны одним весьма интересным полетом на „Фармане XXX", в бурю, на 150 метров, буквально над головами противника, осыпаемые со всех сторон градом пуль, пока не заработал наш пулемет, заставивший их замолчать, как по команде.
Получив директивы от начальства, прихожу к К-ну и, не спрашивая согласия, ибо уверен, что согласится с удовольствием, тычу два обломка спички зажатых между пальцами, и говорю: „Тяни". Борис тянет, головка у меня,—я пилот. Собираем механиков (старую гвардию, с которой работали как в русско-немецкую, так и в гражданскую войну в разных армиях), объясняю, в чем дело, и работа закипела. Меняют блок, подвешивают крылья, регулируют, подклеивают, подмазывают, работают и по ночам, при кострах, и к вечеру третьего дня машина готова; но золота еще нет.
Пробую машину в воздухе: мотор — „как часы", самолет — ни к черту, зверски валится влево и ложится на пике. Все усилия исправить не приводят ни к чему. Машина валится по-прежнему...
Ну, и так долетим, лишь бы мотор не качнул. Тщательно осматриваю машину и, к неприятному удивлению, вижу, что стойки, распирающие верхние и нижние лонжероны фюзеляжа, в кабинке пилота, растрескались во всю длину.
Наконец пришло сообщение, чтобы явились в штаб О. К. А. за золотом.
Возвращаясь около часа ночи домой, возле штаба армии я увидел дивизионный автомобиль с кучей народа; оказалось, что начальство в штабе все еще получает.
Вошел в комнату, на столе—груда золотых монет, а возле человек пять—шесть нарсуду. Аккуратно складывают в кучки, считают, пересчитывают и передают друг другу. Вот тоска-то! Удрал бы, но перспектива тащиться 7 верст пешком умеряет мое нетерпение.
К счастью, в углу комнаты замечаю громадную рельефно-лепную карту Кавказа. Подвигаю к ней стул и усаживаюсь.
Наконец, карта изучена, золото сосчитано и сложено в мешочки. Пять тысяч монет десяти рублевого достоинства, весом в 2 п. 38 ф., всего на сумму 50,000 рублей, как гласит протокол. Слава тебе, господи,—кончили!—уже четвертый час. Приезжаем в Навтлуг. Светает. Не раздеваясь, укладываюсь.
Пикировать—падать носом аппарата вниз.
В семь часов прибегает Борис: „Ну, что, летим?"
— Летим.
Наконец приходят механики; самолет на старте, остановка — за мной.
Подъезжаем к самолету, в котором уже сложено золото; запихиваем мешочки и ящик для патронов (на случай вынужденной посадки у дашнаков, чтобы не сразу нашли). Расселись, привязались.
— Мотор!
— Есть мотор!
Мотор сразу забирает. Грею до 40°, даю полный газ, и машина, плавно покачиваясь, бежит. После колоссально длинного разбега, нехотя отрываясь, идет в воздух. Слишком перегружена:—нагрузка под 40 пудов.
Набираю 200 метров. Только подумал о повороте направо,— машина сама кренится влево, в пике, и лезет в штопор. Сбавляю газ, с трудом вытягиваю.
Настроение падает. Накручиваю стабилизатор „на себя", даю полный газ и с полукруга: иду на юг. Мотор работает идеально, стрелки приборов, как замерзли:—все в нужных положениях. Альтиметр показывает 600.
Оглядываю горизонт,—ни облачка, только снег сверкает в горах. Всматриваюсь пристально; далеко на юге что-то громадное чернеет, сливаясь с небом. Идем по ущелью; высота 1,600, но с боков громоздятся скалы всех цветов, а внизу белой лентой вьется река...
Приходит в голову мысль: „а что, если не успею до перевала набрать 3,500 мт., тогда беда:—в ущелье не развернуться"... Нещадно деру машину. Доходим до Кара-Клиса, и—о, ужас—перевал выше и в облаках... Недоумевающе поворачиваюсь к Борису; по лицу вижу,—понял меня, одобряюще улыбается и тычет пальцем на восток.
Ах, чорт подери!—я и забыл Зелинсанское ущелье, которое заканчивается знаменитым Семеновским перевалом. Перевал будет повыше Кара-Клисского, но зато есть время набрать высоту. Еще подкрутил стабилизатор и поддираю. „Саф" показывает 60 миль. Начинает зверски болтать, и то, чего давно ждал, совершается.
Машина идет в штопор. Штопор не страшен,—фактическая высота метров 1,000, но жаль высоты. Напрягаю все внимание и угадываю почти каждое движение самолета, но это не мешает ему делать полувитки; наконец, приспосабливаюсь и выравниваю самолет почти моментально. Подходим к Делижану; на альтиметре—3,800 и... потолок 2).
Теперь уже не страшно, вправо, впереди голубеет озеро Точка, по краям еще окаймленное белой полоской нерастаявшего льда.
Мы—на перевале. Поворачиваю на юго-запад, и глазам открывается поразительная картина. Далеко — далеко на севере высится над белым волнистым пространством двуглавый Казбек, под самым носом торчит громада Арарата, которого я издали не узнал и принял за облако. Арарат имеет праздничный вид, аккуратно опоясан синеватым облачком, резко разделяющим его нижнюю черную часть от сверкающе-белой верхней. Он мне напоминает не то наибольшую „матрешку" среди малых, не то солидного учителя среди детворы.
Внизу снег, да какой... Весеннее солнце, яркое яркое, но дьявольски холодное, — почему?.. Да я, ведь, на 4.000 метр., над вечными снегами... Вспоминаю: „Печальный демон, дух изгнанья"...
А чем я хуже?
„И над вершинами Кавказа изгнанник рая пролетал"... мне вдруг делается жаль демона... Я видел его на картине летящим и у кровати Тамары в одной рубашке и босиком. Сейчас в роли Демона я я, но я в кожаных сапогах и брюках, и все же думаю: „Зачем не одел я комбинезона и валенок, как мой пассажир". А каково-то было бедному! Господи, до чего лю6оеь доводит...
Ноги мои окоченели до колен, левая рука немеет; быстро перебираю пальцами, — стараюсь хоть немного согреться. Несмотря на холод, „в душе моей сверкают розы белые"... и восторг, не поддающийся описанию...
Далеко впереди — внизу засерело, — значит близко Эривань и долина Аракса. Надо согреться. Сбавляю газ, перекручиваю стабилизатор. На „Сафе" 140. Троссы воют и благодатное тепло разливается по телу.
Эривань переползаем на 1.200 метров и идем к Араксу. Долина Аракса, левый берег которого представляет собою совершенно плоскую равнину, местами залитую водой, совершенно выгорела. Там, где не блестит вода от разлива Аракса, чернеет место бывшего пожарища, или клубится дым еще продолжающегося.
Трудно себе представить картину более унылую. Все здания селений, некогда цветущих, покрытых бесконечными садами, теперь окончательно разрушены до основания. Сверху с большим трудом можно разобрать серые квадратики фундаментов бывших построек на черном фоне пожарища. И так на протяжении более 100 верст.
Идем вдоль линии железной дороги. Перед станцией Арарат замечаю броне-поезд и ряд небольших окопов, тянущихся в горы. Значит, здесь фронт. На кой же чорт нас требуют в Нахичевань? На полотне железной дороги вижу громадную белую стрелу (не для нас ли сделана?), место посадки, по-видимому, подходящее. Невыразимо тянет сесть здесь, но, помня радио - телеграмму, скрепя сердце, иду на юг.
Вот и Волчьи ворота, еще верст сорок—и мы у цели. Почему „Волчьи", не знаю, но ворота напоминают удивительно, только без перекладины сверху. Вокруг разбросаны окопы и артиллерийские прикрытия. Хорошо,—думаю,—что у противника нет авиации, а то бы научили вас маскироваться.
Наконец, показывается Нахичевань; еще издали, верст за 10, сразу нахожу аэродром. На грязно-желтом фоне земли резко выделяется стрела и три белых квадрата. Делаю со снижением круг и замечаю на аэродроме дым от костра... Неужели это аэродром? Да тут и на Ньюпоре, не сядешь. Полоска шагов 250 в длину и 100 в ширину, окруженная садами, телеграфным проводом и валом.
Даю полный газ и на 200 метров большим кругом обхожу весь город. Нигде ничего сносного. Делать нечего. Задание я собственно-выполнил, относительно самолета—совесть чиста, если разобью,—не садиться же мне по ту сторону Аракса, в Персии.
Теперь важно не поломаться самому.
Захожу на посадку поперек дыма, ибо садиться на дым и думать нечего. Завожу самолет подальше, веду на моторе на полметра выше вала, дохожу до него, резко закрываю газ и моментально перевожу ручку на козырек. Зная, что впереди глубокая канава с водой, даю ему немного прокатиться вперед и резко дергаю правой ногой. Самолет ложится на левое крыло, потом, въехав левым колесом на вал канавы, перекладывается на правое и делает полный пируэт. Машина стала. Не верю глазам—целая! Удивительно. Вылезаем из самолета,, и только теперь чувствую смертельную усталость, несмотря на внутреннее возбуждение".
Не правда ли, как все просто? Однако, за всей этой простотой таится истинный героизм, постоянным спутником которого бывает скромность.
Вот воспоминания воен. лет. И. Н. Виноградова о бомбометке.
„Соединенная группа из 17 аэропланов всех отрядов 9 армии: должна была произвести налет на ст. Зучка и северный Черновицкий вокзал 1 апреля 1916 года.
Выдалось на редкость тихое утро и безоблачное небо. Полчаса пятого я, т. Шадский, т. Алелюхин были уже на аэродроме, где мы занялись приспосабливанием бомб к бортам аэропланов.
Правый добавочный механизм на моем самолете был плохо исполнен, так что бомбу вставили с большим трудом. Прикрепив 4 пудовых бомбы в пять мин. шестого, я первый отрываюсь от земли, чтобы поспеть набрать высоту ввиду плохой тяги мотора Солнце уже взошло и огненно красный диск его медленно подвигался из соседних долин.
Поворачиваю на юго-восток и, постепенно набирая высоту, достигаю ст. Мамалыга.
Нежно голубые дали полей и холмов, окутанные легкой синевой тумана, как будто купались в золотых лучах, переливавших всеми цветами радуги. Там только пробуждалась жизнь, беспечная, чуждая всех военных невзгод. Человек-муравей готовился к трудовому дню и сизые дымки печных труб и вспаханные пространства кукурузных полей ясно говорили об этом. Все выше и дальше мчится стальная птица, несущая смерть и разрушение в этой серой металлической оболочке, тесно прильнувших к бортам самолета динамитных: бомб...
Глаз охватывает громадный район. Справа—-излучистый Днестра еще покрытый густыми облаками тумана, а слева вьется серебристой змейкой Прут.
Всюду разбросаны селения с крохотными церковками и белыми „мазанками", утопающими в зелени садов. Кое-где вырисовываются своими длинными тенями стройные свечи пирамидальных тополей. Но какой контраст с этой спокойной и мирной картиной мое собственное воинственное настроение.
Блески далеких артиллерийских выстрелов, дымки окопов свидетельствуют о стихийной ненависти людской, затопившей кровью эти. дивные сады и поля.
И мне невольно припомнились слова поэта:
„Безумный человек!
Чего он хочет!?
Небо ясно! Под небом—
Много места всем.
Но беспрестанно и напрасно
Один враждзгет он!
Зачем?!!
Первые же шрапнельные разрывы по моей машине приводят меня снова в бодрое настроение духа. Небольшой поворот и я обхожу обстреливаемый участок; в то же время в отдалении я замечаю силуэты одной группы наших аэропланов, идущих среди самого пестрого букета голубых, красных и черных дымков шрапнели. Без четверти шесть я подхожу к Фольскгартену, южному предместью Черновиц.
Столица Буковины раскинулась внизу во всей своей красе: белые карточные домики с черепичными крышами, обрамленные зеленью садов, черный собор, громадный красный дворец—резиденция австрийского наместника и легкие, как паутинка, арки железнодорожных и шоссейных мостов создают весьма живописный фон.
На этот раз все мое внимание приковывает северный вокзал, защищаемый завесой артиллерийского огня. Как раз в это время с западной стороны надвинулись густые облака. Я поворачиваю круто к станции, которая мне видна сквозь облачное окно, будучи в то же время сам скрыт от наблюдений со стреляющей батареи.
Очевидно, где-то по соседству с вокзалом расположены зенитные орудия, ибо снаряды шрапнели, пронизывая наугад облачную пелену, вспыхивают довольно высоко над моей головой.
Вот, наконец, сквозь быстро несущийся подо мной дым облаков мелькнула широкая площадь Черновицкой станции, занятая почти ъо всю свою ширину поездами. Отрывистое нажатие правого и левого рычага и две тротиловых бомбы со страшной быстротой устремляются вниз. Спустя несколько секунд сквозь сетку тумана замечаю огни взрывов—одни среди составов, а другой среди станционных построек.
Остальные бомбы мне нужно сбросить в товарную станцию Зучка". На время погружаюсь в белую мглу облаков. И через минуту третья бомба летит вниз. Моментально нахлынувшие облака не позволяют мне видеть результаты; четвертую же сбросить не мог в виду тугой затяжки спускового механизма.
Между тем аппарат, облегченный от своей тяжести, стал как-та заметно легок и послушен в управлении.
Около минуты я летел в тумане, совершенно потеряв всякое направление полета. Но затем, как выброшенный из кипящих паров-вулкана, мой аппарат вынырнул из облачной горы...
Справа близко подо мной струится Прут. Но отсюда я служу великолепной мишенью для противоаэропланных батарей Горечи иг Колючанки. Избегая столь опасного соседства, поворачиваю на север. Но уже поздно...
Впереди и немного сбоку от меня с громким треском лопнул снаряд и один за другим целая очередь. На этот раз австрийцы пристреливались великолепно. Голубые дымки разрывов шрапнели неожиданна вырастали справа и слева моей машины.
Оставалось единственное свободное пространство на Острицу, куда я и направил самолет, небольшим снижением увеличивая скорость... Не было сомнений, что я попал под перекрестный огонь нескольких батарей. Точно гигантские ракеты, выброшенные на громадную высоту с неподражаемым эффектом рвались снаряды-Сквозь мощный рев мотора неслась какая-то адская симфония этих режущих звуков. Точно огненные кегли, завихряясь, и крутясь вырастали близкие разрывы, которые каждое мгновение грозили повредить машину и чтобы сбить хотя бы отчасти прицел противника, я начал делать ломаную линию с крутыми резкими поворотами та направо, то налево. Наконец—все дальше разрывы, где-то за хвостом и вот я вне их. Но теперь справа открыла огонь шестиорудийная Зуринская батарея, стрельба которой была менее удачна.
Оглянувшись обратно, я увидел целый рой шрапнельных дымков, которых можно было насчитать не один десяток.
Еще раз из длинной цепи боевых приключений я выиграл жизнь.. И казалось, не было человека счастливее меня, испытавшего грань жизни и смерти.
Вот с. Бояны, и я за линией своих окопов.
В это время подо мной на высоте 1800 метров пролетел Вуазенг в голубой окраске с белыми кругами. Он удивительно похож на красивую чудовищных размеров бабочку. Наши аппараты быстра минуют друг друга и я едва лишь поспел послать привет рукой: двум сидящим в нем летчикам. Посмотрев обратно еще раз, я увидел громадный столб густого черного дыма, широким пологое застилавшего весь район Зучки. То, повидимому, горели склады с нефтью, подожженные нашими бомбами.
Без десяти семь я благополучно спустился в Динауцах.
Некоордированная в своих действиях воздушная эскадра (ввиду отсутствия опыта) бросала бомбы вразброд.
Артиллерийская завеса рассеивала всякий боевой порядок. При таких условиях отставшие в одиночку должны были иметь воздушный бой с противником.
Только что пронесшийся подо мной Вуазен тов. Ходоровича вскоре был сбит пулеметным огнем истребителя. Аппарат все же спустился между проволочными заграждениями нашей и противной стороны. Под жестоким обстрелом летчик и наблюдатель доползли к русским окопам. Позднее самолет был извлечен казаками, но в изуродованном виде".
А бот еще несколько коротеньких отрывков из боевых воспоминаний „аса всех асов",—короля воздушных бойцов, знаменитого германского летчика-истребителя Манфреда фон-Ритгофена. Этот „истребитель", сбивший за свою боевую работу 81 неприятельский самолет, представляет замечательно яркую фигуру. Бывший кавалерист, он начинает свою работу в авиации с 1915 г. наблюдателем в одном из авиационных отрядов в Галиции. В дальнейшем, работая с знаменитым Бельке, 1-го сентября 1915 г. он уже одерживает первую воздушную победу. А 26-го марта 1918 г. он уже сбивает 70 и 71 воздушного врага. Интересно отметить, что в тот же день его младший брат Лотарь, также превосходный летчик, одержал 28-ю воздушную победу, и таким образом цифра неприятельских самолетов, сбитых обоими братьями в этот день, достигла 100. 21-го апреля М. Рихтгофен одержал 81-ю воздушную победу и в погоне за 82-й пал жертвой случайной пули с земли. Незадолго до своей гибели он выпустил свои мемуары, из которых мы даем некоторые наиболее яркие штрихи.
В вагоне-ресторане за столом рядом со мной сидел молодой, выглядевший незначительным лейтенант. Не было причины обращать на него внимание, если бы не факт, что это был единственный человек, которому удалось сбить неприятельский аэроплан, даже не один, а четыре.
Имя его упоминалось в приказах. О его опыте я очень много думал. В высшей степени мне было неловко, что я за все время не сбил ни одного врага.
Мне очень сильно хотелось узнать о том, как лейтенант Белке справляется со своим делом. Я спросил его:
— Скажите мне, как вы это делаете?
Это показалось ему забавным, и он засмеялся, хотя я спрашивал его совершенно серьезно.
Потом он ответил:
— Ну, это очень просто. Я подлетаю близко к своему противнику, хорошо целю и затем, конечно, он падает.
Я покачал головой и сказал, что делал то же самое, но противник мой, к сожалению, не падал.
Разница между мной и им была та, что он летал на „Фоккере", а я на своем „летающем ящике".
„... Я чрезвычайно гордился, когда в один прекрасный день мне сказали, что летчик, которого я сбил 23-го ноября 1916 года, был английским Иммельманном.
По характеру нашего боя мне было ясно, что я завязал дело с чемпионом.
Однажды, когда я весело летал с целью охоты, я заметил трех англичан, очевидно тоже вышедших на охоту. Я заметил, что они интересовались моим направлением, и так как я чувствовал большое желание подраться, то не захотел их разочаровывать.
Я был ниже противника. Следовательно, должен был ждать, когда один из них бросится на меня. Немного спустя, англичанин подошел и хотел взять меня сзади.
Дав пять выстрелов, он остановился, так как я уклонился крутым виражем.
Англичанин пытался поймать меня сзади, тогда как я, в свою очередь, старался очутиться в его тылу. Так мы вальсировали друг за другом, как сумасшедшие, на высоте около 3.000 метров. Сперва мы сделали 20 кругов влево, потом 30 вправо. Каждый старался стать сзади и выше противника.
Вскоре я убедился, что встретил не новичка. Он не имел ни малейшего намерения прерывать бой. Летал он на великолепно поворачивающемся „ящике". Однако, мой „упаковочный ящик" забирал высоту лучше его.
Наконец, мне удалось стать сзади и выше моего вальсирующего партнера. Когда мы спустились до 2.000 метров, не сделав ничего особенного, мой оппонент должен был подумать, не пора ли ему проститься со мной. Ветер мне благоприятствовал. Он все более и более сносил нас к германским позициям.
Наконец мы очутились за Бопоном, в полумиле за германскими позициями. Отважный товарищ был полон энергии, и когда мы оказались на высоте 1.000 метров, он весело махнул мне рукой, как бы говоря:
— Ну, как вы поживаете?
Круги, которые мы делали один против другого, были настолько узки, что диаметр их не превышал, вероятно, 80—100 метров. У меня было достаточно времени, чтобы хорошо осмотреть противника.
Я смотрел вниз в его гондолу и мог видеть каждое движение его головы. Если бы на нем не было шлема, я заметил бы выражение его лица.
Мой англичанин был хороший спортсмен; но понемногу положение вещей делалось для него довольно-таки жарким. Он должен был решить, спустится ли он на германской территории, или полетит обратно к английским линиям. Конечно, он попробовал последнее, напрасно стараясь избежать меня мертвыми петлями и подобными трюками.
В это время вокруг меня полетели первые пули, но до этого времени никто из нас не мог произвести ни одного выстрела. Когда он опустился до 1.000 метров высоты, он попытался избежать меня зигзагами, сбивающими стрельбу с земли. Это был самый благоприятный для меня момент. Все время стреляя, я следовал за ним на высоте 50—70 метров. Англичанин не мог не упасть. Но заедание моего пулемета лишало меня успеха. И все-таки мой противник упал с простреленной головой в 50 метрах За нашими линиями.
То был знаменитый английский истребитель майор Хоукер. Пулемет его машины был выкопан из земли и теперь украшает вход в мое жилище...
... В сбивании аэропланов нет искусства.
Дело решается личными достоинствами и боевыми наклонностями летчика.
Я—не Пегу и не желаю быть Пегу. Я—только солдат, который исполняет свой долг".
Эти последние слова, полные простоты и скромности, характеризуют лучше всего этого рыцаря воздуха.
Между прочим, еще один маленький факт из жизни этого героя. Сбой самолет Рихтгофен, будучи командиром истребительной группы, выкрасил в красный цвет, за что союзники прозвали его „красным чортом
Желая во что бы то ни стало уничтожить Рихтгофена, они назначили награды и крупную сумму денег за его голову и выделили специальный отряд из лучших летчиков для борьбы с Рихтгофеном. В ответ на это летчики группы Рихтгофена, несмотря на его протесты, с целью введения в заблуждение союзников, все выкрасили свои самолеты в красный цвет, чтобы собой защитить своего доблестного командира. И многие из них, будучи приняты за Рихтгофена, погибли за него, пока случайная пуля с земли не убила и этого отважного бойца.
И часто воздушные бойцы чувствуют на себе эту глупую „иронию судьбы". Как на пример, укажу на случай из нашей русской авиационной практики.
11-го марта 1920 г. на Московском аэродроме произошла необычайная по своим результатам катастрофа. У ученика-летчика Аниховского на высоте 1.600 метров оборвались крылья, и он стал падать. Ясно, что он должен был превратиться в лепешку; но при падении он чудом остался жив и только сломал себе ногу. Казалось бы, что судьба, в которую так верят летчики, сохранила его для дальнейшей работы. Но лишь только тов. Аниховский поправился и, готовясь снова летать, поехал в отпуск, как он там заболел и умер... от тифа.
Такова прихотливая судьба летчика.